Полтавская Мануйловка и М. Горький

Автор вопоминаний Леонид Хорошкевич. Москва 1919-20 гг.
Полтавская Мануйловка и М.Горький (1949-1954 гг.)
"Какие стали большие ивы
На той дороге,
Где, помнишь, мы с тобой
Бродили,
Давно, давно,
Как будто даже
Не в нашей
жизни."
Л.Н. Хорошкевич, посвящение сестре, Лите (Елизавете).
 Семейные хроники - воспоминания. 1905-1919 гг.  
Опубликую здесь одну главу из воспоминаний.
Остальное можно посмотреть, если кликнуть на баннер моего сайта "Родословец Хорошкевичей" и перейти на странички: http://www.horochkiewich.narod.ru/memory-01.htm

 

 

                                                                 Мануйловка.

Украинские хаты

Поезд приближался к Белгороду. Было прохладное утро в августе. Я мало наблюдал окружающий пейзаж,  будучи занят мыслями о предстоящих делах.  Одна из моих соседок,  заинтересованная видом моего багажа, узнав, что я - художник и еду в Полтавскую  Мануйловку (а есть еще и другие), тут же рассказала на певучем украинском  диалекте о том, что ее двоюродный брат Янович (у нее получалось - Хэнович),  третий секретарь Козельщинского районного комитета партии, художник-любитель,  написал для Мануйловского музея картину "Максим Горький на берегу Псла".

Я не  был рад услышать, что моя тема уже кем-то решена, но скрыл от собеседницы и  волнение, и неудовольствие. В Харькове мы расстались. Она уехала в город, а я, в  ожиданьи поезда на Одессу, томился на харьковском вокзале до следующего утра.
Поезд на Одессу отошел из Харькова, сильно перегруженный бесплацкартными  пассажирами, к которым принадлежал и я. Изнемогший от непривычной жары, я  проспал почти весь день на верхней полке, изредка прислушивался к разговору  сидящих внизу украинских юношей из школы машинистов, едущих в Кременчуг, и  поглядывал в окно. Очарованный пейзажем Украины, я быстро засыпал вновь.

Промелькнули полтавские сады и хаты, сосновые леса, взращенные на белом, мягком  песке, рощи, голубая Ворскла.  Дали раскрывались в нежных и мягких очертаниях,  как будто ветерок, подув, создал шелковистую траву, поставил группами осокори,  распределил все в чудесной гармонии и окружил солнечным небом.

Я думал о том,  что в таких местах когда-то возникли сказки Гоголя и песни Шевченко.  Вскоре  пейзаж изменился. Ровная степь лежала и направо и налево от железной дороги. В  Козельщине я выскочил из вагона на шпалы - ни платформы, ни здания станции не  оказалось.  Поезд тронулся через минуту, оставив вдоль пути человек двадцать  пассажиров. Я увидел переезд, пыльную дорогу, шлагбаум, а невдалеке, на холме,  городок со следами военных разрушений.  Храм богатой архитектуры увенчивал  холм, а внизу, среди пыльных акаций, уходя далеко в степь, разбросались белые  хаты поселка.  Девушка-кассир, в маленькой хатке, заменяющей станцию, приняла мои вещи до утра в крошечную дежурную комнатку, убранную с девичьим вкусом.  "Москва, из Москвы художник" - вот слова, вызвавшие ее восторженную улыбку.  Я  отыскал районный комитет партии и вручил секретарю свои бумаги. Товарищ Гудзенко  был чем-то встревожен. Его карие глаза беспокойно бегали, а быстрые движения  показались мне слишком нервными. Впрочем, он быстро освоился, обещал утром  приготовить мои бумаги, отправить меня в Мануйловку, велел подыскать для меня  ночлег и посоветовал побродить пока вдоль полотна железной дороги.  Солнце  садилось. Было тихо. Откуда-то возвращались девушки, одетые по-городскому, и до  меня долетели обрывки их разговора. Они говорили о любви. Присев около  хатки-кассы, я написал письмо в Москву о том, что я хорошо доехал и радушно принят в Козельщине.  На ночлег меня проводила полная, любезная свыше меры и заискивающая пожилая женщина.  Семья, в которой я оказался, запомнилась мне  своей молчаливостью. Молчал хозяин, молчал его сын, и помалкивала хозяйка: "Кто  Вас знает, что Вы за гость", - таков был смысл этого молчания.  Утром т.  Гудзенко, сидя за красным столом, вручил мне бумаги, и посоветовал добираться  поездом на Галещину, а оттуда в Мануйловку.  Тогда я отправился к Маечоху.  Меня занимали новые лица. Секретарь исполкома все сделал быстро и почти молча.  Его блестящее и жирное лицо было спокойно, непроницаемо и неподвижно, но я от  души поблагодарил его, когда к домику исполкома подкатила бричка, запряженная худенькой лошадкой.  Возница, седоусый украинец, повез меня под палящими  лучами солнца. Лошадка шла рысцой по мягкой, укатанной дороге. Справа и слева  блестели кукурузные поля. Разговор наш то возникал, то прерывался.  Старик был озабочен. Крепкая, сухая спина его выражала привычку к труду, а из-под длинных усов с дымком махорки тянулся суровый рассказ о пережитом, о горе, о дочери, о внуках, о нехватках.  Мы проехали деревеньку с названием Омельнички. Я  запомнил черномазого цыганенка и вдали от дороги старую цыганку, подводившую к  шатру двух лошадей - тощую клячонку и бельгийского тяжеловеса. Я помню, как   старик-возница, хлестнул в сердцах свою кобылу и выпустил заряд злости по адресу  цыган - бездельников и лодырей. За полтавским шляхом с возвышенности открылось село, а за ним вдалеке кряж с  песчаными отрогами и густым лесом. Разбитые немецкие танки еще раз напомнили о  военных днях.  "Ось Маниловка", - сказал старик, и я стал разглядывать кривые  хаты, разорванные плети и тощие садики. Вид Мануйловки показался мне оголенным,  полуразрушенным и небрежным.  В хате сельсовета безносая женщина на мои  вопросы равнодушно ответила одно: "Не мае".  Мы повернули обратно и через  несколько хат, остановились у хаты с красными ставнями.  Выбежавшая навстречу  женщина назвалась Настасьей Василовной, а следом за ней вышел Грицко, высокий,  средних лет, безбородый, светлоглазый.  В хате Шаповал были следы большой  хозяйственной работы. Ведра, кувшины и шитье на швейной машинке. Настя  призналась, что приняла меня по виду за прокурора.  Это еще раз подтвердило  мои мысли о том, что я въехал в район, полный неблагополучия.  Настасья  Василовна не стала применяться ко мне и говорила со мной на украинском языке. Не скрою, он показался мне родственным, но ломанным до того, что некоторых фраз я совсем не понимал.  На столе появилось угощение, - жареная рыба и кислющий  пирог с вишнями.  Заботливо, участливо расспрошенный обо всем, я был отведен  под яблоню и уложен на рядно для отдыха, где и заснул, любуясь румяными  яблоками, белизною хат и аистами на соседней кровле.

В лесу над Пслом

Музей Горького предложил мне тему для картины: "Максим Горький в лесу над Пслом читает украинцам рассказ Чехова "В овраге"". Я знал, что Псёл, украинская река, течет из Курской области и впадает в Днепр. В то, что на берегу Псла может быть густой лес, я не поверил.  На первом черновом наброске, сделанном в Москве, получилось, что группа украинцев расположилась на берегу Яузы в районе Измайловских полей. Местом действия была полтавская Мануйловка в 1897-99 годы. Как бережного хранителя воспоминаний о Горьком мне назвали тамошнего старожила Григория Григорьевича Шаповала. В день моего приезда он и повел меня к берегу Псла. Мы прошли лугом 2-2,5 километра. Позади на бугре хаты Мануйловки горели на закате оранжевым, розовым, фиолетовыми и голубыми тонами. Русло Псла отмечено видным издалека высоким кряжем правой стороны. То голый, то лесистый, он тянется по степи, как громадная морщина, закрывая горизонт. Сам Псел течет скрыто. Реку видно только тогда, когда подойдешь к ней близко.  Псел отступил от кряжа и побежал вольными, разнообразными поворотами. Берега его обрывисты, дики, заросли деревьями, высокой травой. Обрывы, обращенные к северу, голы и серы, а на поворотах блестят светлые, песчаные косы. Лес показался мне в сумерках необычным. Мои северные глаза не находили в нем чего-то знакомого. Очертания леса были мягки, а вечернее небо, как эмаль, сияло теплой и ясной голубизной. Мы прошли стежкой, что вьется над обрывистым берегом, свернули напрямки к месту, где купался Горький и постояли на песчаном мысике, замкнутым невысокими ивами. Этот бережок напомнил мне речные уголки где-нибудь на Истре под Москвой. Шаповал объяснил мне, что настоящее место купания Горького находилось у старого русла Псла, теперь в затишье стоячей воды, окруженной ивами, высокой травой и тростником.  Поодаль стеной разрослись осины. Псел прорвал однажды берег и отделил свою воду в болотную заводь. Там же осталось и место купаний, к явному огорчению исследователей биографии Горького. Простодушным мануйловцам это событие внесло разнообразие - старое и новое место купаний знают все от мала до велика. Весь лес показался мне особенно молчалив, красив дикой красотой заброшенных, заростающих мест. Ивы загородили вязкий берег, тучками роились комары, на зацветшей воде зеленела плотная тина, и дышали водяные лилии. Второй мой поход в лес дал мне новое открытие. Я установил состав его мягкой зелени: осины, осокори, вязы, ивы, дубки, пышные кусты калины, лесные груши и тут, и там вьющийся хмель.

Стебли хмеля обвили стволы деревьев, перепутались с ветками калины, и на солнце вместе сверкали гроздья красных ягод и нежная зелень хмеля. Там и тут попадались поляны со стожками и манили запахом свежего сена. Невысокие ивы с круглой кроной и обширными дуплами в странных, с шаровидными шишками, утолщающихся кверху стволах. Лес блестел на солнце. Я отстранял ветки деревьев, трогал двуцветные листья осокоря, продирался через густой ивняк. Под ногами осыпался песок, тяжело прыгали жабы и в воду уползали ужи. В этот день я не встретил ни одного человека и не слышал человеческого голоса. Я попал в одну из петель Псла, долго метался из стороны в сторону и пришел к неведомым местам, где было что-то иное. Псел убегал по прямой вдаль, и, отодвинутые сильным течением у девственного берега, цвели кувшинки. Солнце пылало, горячило землю и клонилось к западу. Летали осы. Высокие тополя стояли немые, без движения. Внизу бежал Псел, но даже его вода не журчала. Изредка плескалась крупная рыба. Была отчаянная тишина. Тишина… солнце помогло мне выйти из леса, и хаты Мануйловки заблестели закатным блеском за степными стогами, на далеком, далеком бугре, совсем не в той стороне, где я предполагал. Без леса я начинал скучать. Мои прогулки участились и плутания повторялись. Я готов был поверить, что украинский черт водит меня за нос. Мне смутно вспоминались сказки Гоголя, я говорил: "Чертов лес!", это было грубо. Лес у Псла - оазис в степи, отрада и нежная любовь мануйловцев, - настоящий Шевченковский лес: "Зелени гаi, густесенькиi гаi, неначе справда раi!". Было местечко, где, шагнув направо, я упирался в берег Псла, метнувшись обратно, оказывался опять на берегу. Расстояние между берегами было не больше 50 метров. Вдоль лесной дороги, зацепившись за нижние ветки деревьев, висели шматки сена, оставленные проезжавшими возами. Я излазил левый берег на протяжении нескольких километров. Я узнал посетителей леса. То тут, то там раздавался стук топора треск сухого дерева. Тонконогая, босая старуха, похожая на живую корягу, тащила за собой возик с топливом. "Добрый день!" - старуха приостанавливалась, желтые прищуренные глаза высматривали ласково, а в складках лица и во всех движениях согнутого стана виделась покорность и упорная живучесть. Наконец, я понял. В районе Мануйловки Псел изгибается так, что план реки напоминает незамкнутые восьмерки. Идя вдоль берега по стежке, можно думать, что идешь далеко, а на самом деле описываешь крутые кривые. Взгляд на солнце устанавливает истину. Идущий видит его то справа, то прямо перед собой, то оно оказывается позади, то слева. Петли Псла разрываются весенней, бурной водой. В половодье Псел затопляет лес, весь луг, село Нижнюю Мануйловку и доходит до хат Верхней.  Мягкая, песчаная почва леса легко размывается, и Псел валит с корнями большие деревья. В его воде торчат причудливые, темные коряги. Течение Псла быстрое, крутят холодные ключи, глубина местами ничтожна, а местами доходит до 8 метров. Украинцы перебираются по нему "довбанками", долбленными лодками из ствола осины или ивы. Много прелести, когда в тишине услышишь плеск воды и под склоненными ивами покажется довбанка, груженная хворостом, и увидишь бородатого дида - украинца, сидящего у кормы. Я писал пейзаж, который служил фоном действия, искал место действия. Иногда, не найдя ничего по душе в блестящем, красивом лесу, я возвращался в село расстроенный, черный от утомления ходьбой и солнцем. Это бывало в час, когда с луговых пастбищ трогались стада, поднимая пыль. Проезжали последние возы. Шли рыбаки к Пслу на ночной лов. Ночные пастухи зажигали вдалеке костер. Несколько минут волшебных красок, феерических, и над степью становились прозрачные сумерки. Словоохотливые мануйловцы вновь и вновь рассказывали мне, где купался Горький и кто с ним был. Все слова приводили к одному смыслу: Горький дружил с бедняками Мануйловки и проводил с ними время.
Горький жил в имении Ширинской - Шихматовой, княгини. Горький предпочитал ездить к Пслу на возке Карпо Данилыча, любил ездить на сене и не любил барских колясок. У Псла он беседовал с крестьянами, в узком кругу говорил о политике.
В парке Ширинской под каштаном читал вслух "Катерину". В те времена, по словам мануйловцев, даже слово политика не было известно. Ловили рыбу, жарили кашу, пели песни. Но рассказы Горького о Ширинской - Шихматовой занимали мануйловцев в рассказах о Горьком не меньше, чем Горький. Мне казалось, что все эти рассказы о старом покрылись водорослью вымысла. Бабка Мария, которой я напомнил ею же описанное событие о черевичках, подаренных Горьким, сказала мне: "Так то ж неправда, черевички були, то я набрехала, бо не ходила на спивки" (читай собранное Косариком [1]о Горьком на Украине). Некоторые дальновидные мужики делали упор на революционную работу Горького, но связного рассказа не получалось. Однако появилась фигура урядника. Урядник, живший в Песках, на время приезда Горького в Мануйловку, перебирался туда же. И еще - кулак под хмельком, погрозивший Пешкову пальцем: "Э, барин, не то читаешь!"
Каждый рассказчик вводил своих героев действия, отстраняя остальных. Имена Петра Дерида, Якова Бородина, Лысенко и другие имена, все на одно лицо, путались и выскакивали передо мной, как карты в игре. Но это были не карты, а люди, из которых многие сидели в тюрьмах за революционную деятельность. Путаная нить рассказов, я надеялся, будет иметь какой-то конец. Оказалось не так.  Мануйловцы из любви к искусству и вымыслу, а может быть из любви к истине, не распутывали, а запутывали нить. Их способности, их фантазия были возбуждены. Они становились настоящими авторами моей картины. Увы, мои руки не успевали. Надо было выслушивать все - каждый рассказчик мог внести ценный штрих. "Как же это было? Где? Как украинцы приняли рассказ Чехова? Как увидеть их лица, движения, жесты, одежду и всю группу в вечернем лесу?"

На Портновской улице ко мне подбежала черноглазая женщина и взволнованно просила изобразить ее дочь: дед этой девочки тоже был близок к Горькому. "Портновска вулiца" - главная улица села, была когда-то изображена на занавесе Мануйловского театра со своими хатами и аистами, и этим знаменита. Когда эскиз картины был наполовину сделан, то старая женщина, грамотная и по виду бывалая мещанка, принесшая мне яблоки из соседнего села, многозначительно объявила: "Надо было спросить меня, я тоже из друзей Горького". И ее несложный рассказ свелся к тому же, к барыне Ширинской-Шихматовой, к описанию парка, дома и флигелей. Все было далеко, все стало прошлым. Нить воспоминаний уходила в глубину десятилетий, путалась в мелких фактах, заслонялась сегодняшним днем. А день этот пылал, сверкал чувственной яркостью красок, радовал глаз. "Гей, цоб-цобе" - кричали на бестарках смешливые украинки, и злой бич со свистом падал на спины тощих волов. С площади села репродуктор разносил по селу и в степь концерты из Москвы и Киева, суд над Райком[2] и лекции о происхождении земли. Городские платья гранатового цвета, груды зерна у колхозной каморы, блестящие и смеющиеся глаза - все говорило о будущей жизни Украины. Прошлое было далеко. И зачем было ему читать Чехова? С домашних фотографий глядели украинки, молодые унтеры с выпяченной вперед грудью. Поздние фотографии показывали колхозников в одеждах первых пятилеток. Украинские сорочки с вышитыми жилетами лежали в сундуках.
В день условленного сеанса по лесной стежке к назначенному месту приехали на велосипедах вспотевшие старый Максим Третьяк с сыном Яшко, и пришли другие: высокий, добрый Иван Лукъяныч Семик, печальный на вид Дьяченко, прозванный "Царем", другой Семик в шелковой рубашке, старомодном городском брыле и серой паре, дяденька Кондрат - бригадир трактористов, тоже на велосипеде, с бурнусом, старинной рубашкой и золотистым рваным брылем. Прошагал из Нижней Манiловки гигантскими шагами Митро Шаповал, подошел гордый Демид Артюшенко и уставил на меня недоверчиво карие очи. Подходили, садились, клали на землю посошки, гудки, не спеша, разворачивали кисеты и начинали разговор.
Всякий понимал дело по-своему, но все принимали всерьез. Я успел сделать рисунки с тех, кто принес в себе убедительные черты прошлого. Я увидел красивую вольность сдержанных движений людей, привыкших к земле, вдумчивое любопытство и медленную, тяжелую, без малейшего отклонения скептическую мысль. Эти сеансы на берегу с говорливыми дiдками, перерывами для раскуривания самосада, с рассказами забавных историй, с угощением кислицами, вынутыми из кармана загорелой рукой, подружили меня с украинцами и дали плоть мыслям о том, как же это было.

Ноябрь, 1949 г. Мануйловка, Москва.

----------------------------------

1. Косарик (Коваленко) Д.М. (1904-1932), украинский писатель и литературовед.
2. Лайош Райк - министр внутренних дел, затем министр иностранных дел в послевоенной Венгрии, популярный герой Сопротивления, единственный из пяти руководителей Компартии Венгрии, кто не отсиживался во время войны в Москве и был за это принесен ими (Кадаром Я. и Ракоши М.) в жертву. Во время процессов 1948-1949 г. его заставили признаться в связях с "цепным псом империализма" И. Б. Тито и с ЦРУ. Процессы длились 18 мес. Было вынесено 5 смертных приговоров в главном процессе и 40 - в процессах "сообщников" Л. Райка.

Поделитесь ссылкой с друзьями.

Опубликовать в Facebook
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники
Опубликовать в Яндекс
Вы можете оставить комментарий, или ссылку на Ваш сайт.

Оставить комментарий

Яндекс.Метрика